"А ДАВАЙ Я ЖЕНЮСЬ!"
Открытка с того света- Вы, как я понимаю, не приедете на Новый год, - сказала моя мать буквально сегодня.
Мы говорили по телефону.
- Нет. Очень дорого. Дешевле слетать в Южную Африку, чем к тебе.
Сколько стоит полет в ЮАР, я не знаю, но наверняка достаточно дорого, чтобы сравнивать его с поездками в Сибирь, где зимой куда холодней, чем в Африке и наверняка не так гостеприимно, как хотелось бы моей матери.
- И я думаю, что вам здесь делать? Ночь, темнота, холод, - она оживилась.
- Да, нечего. Как появятся лишние деньги, так и нагрянем, - пообещал я, хоть и был неуверен.
Вчера вечером мы как раз говорили об этом с моим мальчиком. Мы ехали по делам, и разговоры выходили самые задушевные. Мы вообще лучше всего разговариваем в машине, ведь ничто не отвлекает, и самому не уйти. Ты едешь, пялишься на дорогу, а параллельно разворачивается другая лента, двухполосное движение - его и мое.
- Мы расходимся все дальше, - сказал я.
- Это плохо?
- Нет, нормально. Мне не жаль, - я вспоминал свою последнюю поездку в Москву и открытие, что город меняется быстрей, чем я мог себе представить, - Все меняются, и я тоже меняюсь. Ничего не поделаешь. Странно только.
Давным-давно, после отсутствия всего лишь в год я был в ночном клубе где-то на окраине Москвы. Я поймал себя на мысли, что все песни, которым так бурно радовались люди, мне незнакомы. Они были новые, народились уже без меня. Утратой я это не считаю, потому что плясовая "любовь-морковь" меняется только внешне, а внутренне остается намертво скукоженной. Личных вселенных она не расширяет.
Но странно было - все знакомо, но уже чуть дальше, словно обернутое в подарочный целлофан.
- Если мне сейчас выбирать между Москвой и Берлином, то я выберу Берлин, там удобней жить, - сказал я, а потом мы снова стали наперегонки жалеть, что переезд нам не грозит: работы для моего мальчика в Берлине нет, хотя мне вот с профессиональной точки зрения было бы лучше находиться там, а не здесь.
В европах твое место определяют деньги, а то, что место может оказаться по душе - необязательный бонус. Премия за ударный труд.
Люди живут там, где лучше платят.
С другой стороны, объективно некрасивых городов здесь не бывает. Даже в самой затрапезной немецкой деревне, составленной из блекло оштукатуренных коробочек, есть красивые уголки - то средневековый храм резной диковиной, то живописные развалины, то булыжная площадь, отороченная веселыми клетчатыми домами. Если хочешь, то всегда найдешь, что полюбить, потому что надо жить и быть счастливым.
- Как называется аппарат, который готовит кофе? - спрашивал я свою подругу совсем недавно.
Я позвонил, чтобы поблагодарить за фотографии, которые она мне прислала, но, как обычно, мы увлеклись, и заговорили о другом - вот о Москве, где в свое время делили квартиру и прекрасно находили общий язык. "Ты не скучаешь?" - спросила она. "Нет, - честно ответил я, - Того города, который я знаю, уже нет. Время ушло". "Не жалко?". "Нет, мне важнее не потерять язык, ведь это мой язык, я на нем работаю, и ничего другого не умею", - и тут спросил про аппарат для кофе.
- Кофемашина, - сказала она, подтвердив мои подозрения.
- А когда я уезжал, кофемашина еще называлась кофеваркой. Слова "кофемашина" еще не существовало.
Она вроде бы и не поверила. Трудно фиксировать перемены, не имея возможности взглянуть со стороны.
- Мне не хотелось бы говорить, как эмигранты первой-второй волны, или как их потомки. У них правильная речь, но немного помертвелая. Красивая и уже неживая. Как осенние деревья. Слава богу, эмиграции в обычном смысле теперь уже нет, границы открыты. Я по-прежнему существую в языке, я читаю на нем, пишу, у меня есть русское радио и телевидение, я разговариваю по телефону по-русски, - мне кажется, я больше успокаивал сам себя, прятал тревогу, и это правильно, ведь поделать ничего нельзя, - Когда я стал больше писать на русском, чем говорить, то я стал иначе относиться к написанному слову. Оно важнее для меня сделалось, весомее.
А проговоренное слово будто вдруг полегчало. В университете меня всегда хвалили за красивую речь, а теперь я временами заикаюсь, чувствуя, что не ткань плету, а сцепляю детали, которым иногда не хватает смазки, лязгают они и даже пугают.
Ничего не поделаешь, времена меняются, меняемся и мы. Но облегчение, с которым моя мать отозвалась на весть о нашем неприезде, меня не то чтобы насторожило, а колыхнуло старое и не очень приятное чувство.
- Может, ты там останешься? - спрашивала моя мать давным-давно, когда я был у мальчика всего лишь в гостях, и о возможной смене страны думал, как о гипотетическом "когда-нибудь". Я позвонил ей, и она ни с того ни с сего стала просить, чтобы я не возвращался.
Голос у нее был тусклый, как бывает после тяжелого, трудного дня. Она устала. Ей нужен был отдых - облегчение: будь там, куда уехал, там все, говорят, лучше, не на Колыме все-таки, а в европах. Если ты просишь сына остаться, то, наверное, лучше там, где ему - говорят - лучше.
- На Новый год мы поедем в Бангкок, - сказал я сегодня, - Там тепло зимой.
- Молодцы, - сказала она.
Пусть сын будет. Но "там". Меня удобней показывать в рамочках на фоне красивых городов. Словно я уже умер и шлю открытки с того света.
Face to faceЭто было в саду. В солнечный летний полдень, насколько я помню.
В паре метров от меня по темной глади пруда медленно плыли утки, а вокруг стояли деревья плотными рядами. Это было в ботаническом саду, деревья были прихотливо подстрижены и, кажется, даже утки с их распластанными носами, выглядели особенно элегантно.
Может, так казалось из-за музыки - ориентальной, которая неслась непонятно откуда. Ее наверняка играли те уличные музыканты, которых я приметил, когда мы шли в этот сад в самом городском центре. У двух мужчин были европейские и даже ирландско-рыжие лица, а вместо обычных штанов - пестрые шаровары. И еще остроносая войлочная обувь.
- Tschuni, - со смехом указал я.
Мой мальчик послушно улыбнулся.
Лето, сад, кудрявая музыка. Примерно так я раньше представлял себе пасторали - истории о пастухах и пастушках, о нескончаемом рае на земле, где для теней нет места. Все напоказ, всеми своими красивыми сторонами.
Мой мальчик ушел в туалет.
- Пописать, - сказал он, и оставил меня одного. С пасторалью "face to face".
Тогда мой немецкий еще оставлял желать лучшего, и если бы я собрался описать свое состояние тем летним полднем, то наверняка сказал бы именно так: "face to face".
Мне было 26. Я уже не был влюблен, чувство усложнилось, чтобы называть его этим конфетным словом. На мне были коротковатые штаны шоколадного цвета. А к ним носки в веселую полосочку, а еще грубые ботинки с рыжими кляксами. Тогда я любил тяжелую обувь. Она была моим оружием, и однажды я сломал таким ботинком ногу. Защищался.
Сад был пальмовым. Он так назывался, потому что здесь были устроены огромные оранжереи с тропической растительностью - и конечно пальмами всевозможных размеров. Одна из них даже цвела - дико, ярко и вроде бы даже удушливо.
Я стоял на краю пруда. Было так хорошо, что даже страшно: мне подарили, или в долг?
Я не люблю подарков "просто так", еще меньше мне нравится быть в долгу.
- Эй! Ты! - рядом со мной проявились две девушки. Симпатичные, молодые - в самый раз для этой садовой идиллии. Та, что вырвала меня из мечтаний, была пухлой стриженой блондинкой; из-под коротенькой темной футболки выкатывалась белая складка. У ее подруги было кольцо в носу, а волосы были крашены черным.
"Эй! Ты!" - сказала пухлая блондинка. Призвала.
Дальнейшее осталось в памяти единым блоком. Из их немецкого я понял, что девушки интересуются, отчего это я такой хорошенький. Они хихикали и подталкивали меня с обеих сторон. Светлой и темной. Может, я и отвечал что-то. Но не исключаю, что просто молчал.
Да, мой немецкий был плох. Тогда я из контекста мог понять уже довольно много, но говорить решался с трудом. И возможно, я действительно проглотил язык под напором двух болтливых раззадорившихся девиц.
- Ты же пидарас. Да? Какой ты хорошенький, - сказала блондинка, которая была явно за главную.
Вот оно как, подумал я. Швухтель.
Солнце светило себе, и деревья сохранили искусные стрижки, а вот чуть ниже, поближе к земле, под веселым девичьим контролем стоял один швухтель в шоколадных штанах, пестрых ботинках и носках в полосочку.
Он исчезли, как и появились - растаяв будто без следа. Во всяком случае, когда пришел мой мальчик, я снова был один.
Я сказал, что меня оскорбили.
Я сказал, что меня назвали "хорошеньким пидарасом".
Я сказал, "daschtobimprowalitsaetimglupimkorowam".
- Это же здорово! Они сказали, что ты красивый. Они тобой любовались, - он и правда не понимал, а его глаза блестели навощенными пуговицами.
Потом я узнал, что он охотно принимает за голую правду даже самые нелепо наряженные гипотезы. С его сотней кило быть недоверчивым нет нужды, и потому он иногда верит даже слишком.
Доверчив, чего бы оно ни стоило.
- Оставь меня в покое, - сказал я.
- Я мороженого куплю, - сказал он и направился к пестрой будочке.
Я опять оказался один. С мыслями face to face.
Пидарас, думал я. Слово простое, но тяжелое, как чугунная чурка.
...Если бы я не был пидарасом, то уже в семнадцать лет мог жениться. Я был тогда влюбчив и уже лет в 17, в последнем классе школы, мог совершить глупость с другой такой же дурой, завести ребенка, а потом, вместо университета отправиться на поиски заработков. Я должен был на ней жениться, ведь если любят и заводят детей - то непременно женятся, ведь так думают семнадцатилетние влюбчивые юноши?
Итак, никакого универа. No go. На работу - шагом-арш! Кормить семью. Если бы я не был пидарасом.
Если бы я не был пидарасом, то никогда, может, не пошел бы в университет, не стал бы журналистом, а затем не поехал бы в Питер, где однажды вечером не встретил бы этого смешного немчика. Большого, и влюбленного, который призвал и все остальное - этот пруд, эти деревья и музыку в сиятельном воздухе. Я приехал к нему в гости, а три дня спустя угодил в пастораль.
У причин образовывались другие следствия, они все дальше и дальше уводили от герра Кропоткина, который в 26 лет, не думая еще о двусмысленном этом псевдониме, стоял на берегу пруда и перекидывал из стороны в сторону чугунное слово "пидарас".
Это моя цена, надумал я тогда спорную мысль. Мой входной билет.
Я отправился к пестрой будочке, где мой мальчик уже ждал меня с мороженым.
"Жених"- Надо найти твоей матери хорошего немецкого дедушку, - сказал он.
- Зачем?
- Она может приезжать и жить, когда захочет.
Когда мы говорим с матерью о ее новом визите, то больше всего она пугается бумажной волокиты: надо ехать в другой город, там где-то жить, стоять в очереди, объяснять что-то чиновникам. Страха перед властными коридорами у нее нет, но нет и особой любви. "Опять будут строить козьи морды", - говорит она.
- Да, с дедушкой хорошо было бы, - согласился я.
- А еще пенсия и медицинская страховка, - добавил он, а на лице его выражение образовалось прямо-таки плотоядное.
Оно часто образуется, если мальчик говорит о гипотетических доходах. О зарплате сообщает скучно, а, думая вслух про нежданные барыши, начинает надуваться. Смешной, ей-богу.
- Какая пенсия? - поинтересовался я.
- Если он умрет.
- Где ж найти такого щедрого дедушку - чтоб и бессрочную визу тебе, и страховку, и пенсию.... И все это чужой русской бабушке.
- Она хорошо сохранилась.
Я рассмеялся.
- Надо спешить замуж выдавать, пока не успела развалиться. Она жаловалась недавно, что подурнела. Пришла в парикмахерскую, а там другие зеркала.
- Для своего возраста она выглядит хорошо.
- Да, этого не отнять.
Мальчик задумался, живот выпятил. Он будто и правда решил поискать моей матери жениха, словно не знает, что даже те, кого она сама выбирала, в итоге пришлись ей не по душе, а тут какой-то посторонний дед, который говорит на незнакомом языке - и все это ради того, чтобы оказаться за границей, где все чужое, и где она - а это уже доказано опытным путем - наверняка затоскует через месяц-другой.
- Вот бы она в какого-нибудь дедушку влюбилась, - сказал я, неожиданно заразившись его азартом, - В какого-нибудь вдового эмигранта.
Я представил, как хорошо могло бы получиться - у нее появился бы супруг, немолодой, но бодрый, с которым она гуляла бы по аллеям, в кино ходила, в театры. Вот бы ей золотую осень - затяжную, красивую. Мать говорит, что скоро холод, темноты боится, а тут "в багрец и золото одетые леса". Увядание такое величавое, что кажется нескончаемым.
Думал недолго - скоро увял.
- Только где ж его взять? Я незнаком с пожилыми эмигрантами.
Словно, я особенно знаком с молодыми....
- А давай я на ней женюсь, - со смешком сказал он.
- Ага, так тебе и поверили. Ты наверняка в каком-нибудь списке состоишь, как неисправимый пидарас.
- Да, не поверят, - признал он, - А было бы смешно. Я и "мамочка".
Он сказал "mutti". И правда смешно: "мутти-тутти-фрутти".
- Как ты думаешь, есть такие списки? - спросил я.
Он поднял руки в "хендехох".
- А мне наплевать.
- Же-них, - протянул я, имея ввиду кавычки жирные и отчетливые. "Жених".
Busina i djad`ka- А ты пишешь, что я пержу? - спросил сегодня утром мой мальчик.
- Нет, - честно ответил я, - Но читатели и так, наверное, догадываются, что ты не только пердеть, ты даже какать умеешь. С другой стороны, - я задумался, - можно бы и рассказать. В качестве антитезы. Ты портишь воздух, а где-то далеко творится несправедливость. W ogorode busina, a w Kiewe djad'ka.
- Ужасно-ужасно, - сказал он с выражением лица таким серьезным, какое бывает у него только по утрам.
Если накануне переел зелени.