"А МЕЧТЫ У МЕНЯ СОБСТВЕННЫЕ"
СтрелкиЕсли считать общность циферблатом, то в нашем случае большая стрелка, которую правильней называть толстой, будет указывать на деления "болтун", "добытчик", "деревенщина", а тонкая (она же тощая) станет курсировать между "бездельником", "молчуном-заумником" и "трепачом", при том, что "болтун" и "трепач" будут располагаться на разных, максимально удаленных друг от друга, сторонах воображаемого круга. Потому что друг другу не подходят совершенно.
Рисованием в уме я занялся после того, как мы посмотрели стол. Ореховый, со слегка искривленными ножками. У его крышки закругленные края, а ее тускло-полированные желтые недра скрывают еще две пластины, которые, выезжая по центру, сходятся в общий неправильный овал почти без всяких следов.
Этот стол, изготовленный в конце 19-го века, я случайно увидел на витрине антикварного магазина. Мир древностей мне незнаком, и я не очень стремлюсь познакомиться с ним поближе - одна его крайность означает рухлядь, которой я сторонюсь, другая - роскошь, которая мне не по зубам.
- Это тот самый стол, - сообщил я своему мальчику.
Вот уже года два я вслух мечтаю о круглом столе, который можно сделать овальным, который легок на вид, но на деле устойчив, который ненарочито непрост, над которым хорошо б смотрелась просторная лампа "Тиффани" из обломков битого стекла - прекрасно-пошлая и уместная, если по соседству другой пестроты нет.
Глаза у меня, вероятно, сияли, потому что уже на следующий день мы пришли в тот самый антикварный магазин, внутри оказавшийся огромным, заставленным массивными шкафами.
- Сколько стоит этот стол? - с порога спросил мой мальчик у продавца, такого же крупного и блестящего, как его мебель.
- Три тысячи девятьсот, - ласково улыбаясь, произнес он.
- Боже мой, - сказал мой мальчик.
- Вы нам его покажите, - попросил я. Мне ужасно хотелось понять, как устроена эта красота, а может быть за ней посидеть.
- Нам не по карману, - рявкнул мой мальчик, - Тут лунные цены.
В смысле, такие, как бывают на Луне.
- А подешевле ничего нет? - спросил он.
- Нет, - отрезал продавец, поблекнув и будто даже посерев.
- Почти четыре тысячи за какую-то деревяшку, - сказал мой мальчик и отправился на выход.
- И зачем ты устроил этот балаган? - спросил я, когда мы оказались на улице.
- У тебя дорогой вкус, - сказал мой мальчик и завел привычную уже волынку, что ежели я в дворцах проживать хочу, то надо бы мне найти себе другого мальчика.
Стенания эти я уже слышал и обычно пропускаю их мимо ушей, но тут что-то не стерпел.
Я сказал, что роль деревенщины ему очень к лицу, но сегодня у меня нет желания терпеть деревенщину, потому что я хотел не театр одной деревенщины, а красоту - поглядеть ее и погладить, узнать, откуда такие столы берутся, а он вот так взял и одним своим унавоженным сапожищем растоптал мои грезы.
Мы шли к машине, я пиликал свою унылую музычку, а в уме вертелось то, что в итоге образовало циферблат, поделенный на две стрелки.
Я вспомнил сцену, которая произошла в супермаркете год или два тому назад.
- Какая чудесная морожинка, давайте купим морожинку за много денег, чтобы все были в счастье и добре, - вопил я чепуху на весь супермаркет.
Мне захотелось поразвлекаться, а тут витрина с мороженым на глаза попалась.
- Заткнись немедленно, - зашипел мой мальчик, для меня совершенно неожиданно.
Обычно он легко переживает перепады моего настроения, запросто угадывая, что тонкая стрелка от "молчуна" перескочила на "трепача" и надо дать ему выболтаться.
Я сказал, что он скотина, обидевшись непонятно на что.
Он сказал, что я обиделся непонятно на что, но, если уж мне так хочется, готов считать себя скотиной.
Сцена эта должна бы тут же забыться, но засела иголкой.
Потому, наверное, что стрелки наши показывали неправильное время.
Бывает и так. Редко, но бывает.
РыбаЛучше всего мне удаются разговоры на двоих. С глазу на глаз. Но когда берешься их описывать, то тесно кажется. Будто эти двое, которым только что так привольно дышалось по соседству, вдруг очутились в крошечном помещении.
С другой стороны, я придумал недавно называть свою жизнь камерной и, чем больше я об этом думаю, тем больше нахожу соответствий - да, живу я камерно, в небольшом пространстве с небольшими своими радостями, которые вполне можно без остатка поделить на двоих.
Мы гуляли с Волей по набережной. Вдруг посвежело. Дождем дохнуло, хотя он не собрался ни через час, ни через два, да и сейчас все еще сухо, хотя я уже давно дома оказался, включил компьютер, подумал о нашей беседе, которая блеснула разок - как рыба в реке, текущей медлительно, едва заметно.
- У бабушки был - рассказывал Воля, - Ей исполнилось 79 лет. Сестра приехала на следующий день. С мужем, с детьми.
Мы рассказывали друг другу о своих поездках - он был на Балтийском море, а я на Средиземном. В общем-то, этот пункт беседы можно было бы и пропустить, но ведь чтобы блеснула рыба, нужна и речная гладь - иначе из чего рыбе появиться и куда исчезнуть?
- Мне понравилось в Барселоне, - рассказывал я,- Номер был для инвалидов с широкими дверями. Много свободного места. А рядом с гостиницей - больница. Кирпичная с мавританскими куполами. Испанский модерн.
- Я разозлился, - рассказывал Воля, - Бабушка заказала для праздника колбасное ассорти, а я хотел мясное.
- Кусать удобней.
- Я устал, - сказал он, и, не найдя рядом скамейки, просто остановился и стал смотреть на реку.
На другой стороне высился новый жилой квартал - на нас смотрели дома, похожие на аквариумы, и я представил себе рыб, которые смотрят на нас, пока мы смотрим на стекла их аквариумов, которые почему-то ничего не отражают.
Окна домов напротив выглядели темными, почти черными, словно в аквариумы налили чернил.
- Стареешь, - сказал я, - Мы прошли-то всего пару километров.
- Да. Мне немного осталось. Пара лет - и все.
- Зря ты к бабушке поехал, - сказал я, - Наверное, старость заразна.
- Наверное.
Ни о чем разговор, будто бы, если его подробно перебрать. В пересказе многолюдный разговор выглядит куда как интересней - он приобретает неожиданные повороты, у него подводные течения появляются, омуты и игривая пена. Но на деле многолюдье разговорам противопоказано - кажется, что по полировке рассыпали песок и крупицы смысла только зазря царапают гладкую поверхность. Не хватает таким разговорам тишины.
Помолчав, Воля стал рассказывать про своего дядю, который купил дом, перестроил его и теперь сдает квартиры внаем. А спал он в одной комнате с сестрой и ее мужем. Не выспался, а в следующем году ехать опять, потому что бабушке будет 80. И это может быть ее последняя в жизни круглая дата.
- А твой друг где? - спросил я о человеке, которого никогда не видел.
- В Нью-Йорк улетел. Все лето был в Вене, а теперь в Нью-Йорке.
- У вас отношения или просто знакомство?
- Знакомство.
- Да, трудно на расстоянии. И никаких сексуальных приключений?
- У бабушки?
- Ну, там, где живет твоя бабушка, наверное, тоже есть пидарасы.
- Там их нет.
- Пидарасы есть везде. Как тараканы. Значит, ты снова холостяк? И что ты делаешь?
- Ничего.
- Зря. Часы тикают.
- Кому надо, тот найдет.
- Надо же дать людям возможность тебя найти. Ты старый, чтобы быть принцессой.
- Поговори у меня.
- И я старый. Надо действовать, если хочешь чего-то добиться. Времена, когда фрукты сами в руки падали, уже прошли.
- Они и раньше не падали.
- А может, ты не замечал?
Воля заговорил о начальнике, который требует от него слишком много, о другом начальнике, которого должны уволить за какой-то крупный просчет.
- Злорадствуешь, - сказал я.
- Все-таки есть справедливость. Этот высокомерный выскочка...
- Да, конечно, есть справедливость, - я спорить не стал, чувствуя, что вот оно - блеснуло - важное. Блеснуло и исчезло.
А про рыбу я уже потом придумал. Вспомнил дома-аквариумы и решил, что да, пусть это важное будет рыбой - с гибким телом и мерцающей чешуей.
Блеснуло и исчезло.
Одна "ж" и две "п"Сидели на террасе. Пили розовое шампанское, ели жареные сосиски, макаронный салат с помидорами, а я хрюкал. Целый час, наверное.
Майк был в ударе. Над историями его нельзя было не смеяться.
Он посвящал нас в тонкости колумбийского жопостроения.
Бывший любовник Майка, переехавший из Колумбии в Европу к транссексуальной тетушке, ведет теперь крайне увлекательную жизнь. Однажды на вокзале в Цюрихе красавец-латинос познакомился с приличным дедушкой, который оказался мультимиллионером.
Теперь колумбиец трудится при богаче диванной подушкой и потихоньку сходит с ума.
- У него не дом, а склад,- рассказывал Майк, - Косметика, протеиновые коктейли стоят коробками.
А однажды, отправившись на родину в Колумбию покупать дом, он решил заодно сделать себе зад покруглей. За смешные деньги ему впрыснули силикон, велели носить специальные трусы, но пора было улетать, в самолете ему в этих трусах было неудобно, снял он их, о чем жалеет по сей день. Ничем не сдерживаемый, силикон отъехал к спине, и вместо двух аппетитных яблочек получились груши. "А вы скалкой покатать попробуйте", - посоветовал ему колумбийский хирург и трубку бросил.
- Для пластических хирургов Латинская Америка - как лаборатория, - рассказывал Майк, - Пробуют все подряд.
- А старик его не выгнал? - спросил мой мальчик.
- Нет, - заверил Майк.
- Он его скалкой..., - я начал визжать.
Но, как часто со мной бывает, веселый градус удержать не сумел. А может, его показалось слишком много.
Я заговорил о тяготах проституток, труд которых считается непочетным и от того, вынуждены они искать себе разные оправдания, выстраивать защиту для своего "я", что удается не каждому, они часто бывают истеричны или попросту злы.
- В продаже своего тела, по сути, нет ничего дурного,- рассуждал я, поигрывая вилкой, как дирижерской палочкой, - Себя и футболисты продают, и манекенщицы.
- Расскажи про две "п", - попросил Майка Оливье, которому мои умствования были ни к чему.
Тот покивал и поведал о своей бабушке, которая любила наряжаться в перчатки, шляпочки и воланистые наряды, а шутки любила недетские, за что получала нагоняй от собственной дочери.
- Миром правят две "п", - вспомнил Майк бабулины слова, - Пенис и портмоне.
Я снова захрюкал.
ЗаслужилЭто решение было осознанным, рациональным и потому, если поразмыслить, была в нем надуманность. Оно было будто искусственным, и - раз уж речь о живом, человеческом - неискусным. Деланным.
Оно было ответом на искус.
Мне хотелось спокойно спать, и я - тогда девятнадцатилетний - сказал себе "нет".
Я не буду завидовать. Никому. Никогда.
Приятеля позвали на вечеринку. Пить, болтать и веселиться. А меня не взяли. Причин мне никто не объяснял, да и узнал я о вечеринке уже постфактум, когда приятель пришел на лекцию тусклый, будто присыпанный пылью, и сказал, что тусовались всю ночь, здорово было, а сейчас он хочет спать - и повалился лицом на тетрадь с конспектом.
Им было весело, а меня там не было, хотя я знаком был и с теми, и с другими, и третьими. Не вписался я в их круг, а в девятнадцать лет это не промах даже, а катастрофа - ты сам по себе, ты один, ты не с ними.
Зависть. Острое чувство. Сильное.
Может, это было заразное. Приятель тот был органическим завистником, и охотно судил тех, у кого лучше, больше, ярче.
Настроение мое было всмятку. Весь день я не находил себе места, не спал почти всю ночь. "Как же так? - думал я, - Они там, а я здесь. Почему? За что?! Я тоже хочу".
Глупость, конечно, но в девятнадцать лет кажется, что именно там, в твое отсутствие, вершится что-то важное, а ты вот здесь, сидишь, прозябаешь. Уходит жизнь. Уходит.
Забавно, кстати: никогда потом не было у меня столь острого ощущения уходящей, утекающей без следа жизни, как в девятнадцать лет.
Я не мог заснуть, а жизнь утекала.
Я чувствовал себя провожающим на вокзале - с ощущением утраты, отчетливым и резким. Брошенным.
Но ковырялась где-то на донышке мысль, что все правильно - если я кому-то не нужен, то, наверное, сам виноват.
С этой мыслью, а точнее, с ее тенью, я заснул уже под утро, устав от бессонницы, от жесткости простыни и тяжести одеяла. А проснулся с тем, что мне незавидно.
Совершенно.
Пока я глядел сбитые, рваные сны, мысль окрепла настолько, что по сей день - и через шестнадцать лет - не меняет своего естества.
Не завидую. Никому. Никогда.
Я живу свою жизнь. И если в ней не случилось чего-то одного, то это значит, что в ней случилось что-то другое. Все правильно. Заслужил.
КукольВначале развлекался, а теперь расплачиваюсь.
- Очень удобно, - говорил я, - теперь мне не надо думать, что дарить. Я буду дарить всем свою книгу. С автографом, конечно. Чтоб дальше не передарили.
Уж два месяца прошло, а свою угрозу я толком еще не исполнил - книжку всучил только тем, кто уж очень этого хотел.
- Только учтите, - говорил я, - Меня лучше хвалить. Иначе я обижусь и в следующий раз подарю оригинальную версию - придется вам тогда русский учить.
Те, конечно, обещали залить меня беспринципной лестью, и теперь выясняется, что ничего, кроме неловкости, я от этих сеансов не испытываю.
- И когда выйдут новые произведения? - спросил вчера по телефону школьный друг моего мальчика.
Он получил книжку перед отъездом на какие-то острова, там ему делать было нечего, прочел он мой труд от корки до корки, после чего обращаться ко мне стал торжественно, будто я не человек уже, а мумия по кличке "куколь".
На языке у меня уж завертелось что-то столь же пузырчатое - о "творениях", "творческих планах" и прочем высоком, что ко мне не относится, ну, совершенно никаким боком - я понял вдруг, что получается не болтовня, а беседа двух индюков, и быстренько передумал.
- Вот как эту писанину раздарю, так сразу и за новую примусь, - сказал я.
- На русском? - уточнил он.
- Хотелось бы на английском, - сообщил я, - Англоязычный рынок очень большой - там и США, и Австралия, и Великобритания. Но я даже по-немецки пишу средне, а мой английский так себе.
"Solala" - так это называется на немецком.
- Тебе хоть разок смешно было? - спросил я напрямик.
- Ну, да, - голос у него сделался неуверенный. Не получилось нам поговорить про "творческие планы".
- В следующий раз к телефону меня не зови. Меня дома нет, - попросил я своего мальчика, когда трубку положил, - Друзья все равно будут только хорошее говорить.
- А ты хочешь, чтобы говорили плохое?
- Еще чего! - я возмутился.
Чужие мечты, чужие жизни- Ты меня разочаровал, - сухо сказал он, мне не очень знакомый.
- А разве в этом цель жизни? Очаровывать? - сказал я, ничуть не огорчившись, - Зачем мне исполнять твои мечты, если у меня есть свои собственные?
Он рассердился.