"СОВСЕМ УЖ ЛИЧНОЕ"
СЛЕЗЫ
"Что может быть прекраснее прекрасного плачущего мужчины",- так бы я сказал, если бы меня спросил кто-нибудь.
Но спросить сейчас некому, и потому приходится придумывать его - своего воображаемого собеседника.
Он должен быть красив. Да, конечно. Он должен быть очень красив, но не смазливой, правильно расчерченной мужской красотой, а вырубленной и выдубленной, в неправильностях, а может даже в шрамах. Смазливая красота в слезах выглядит жалкой. Красота грубоватая, мужская кажется надломленной, и за это хочется любить ее еще больше. Не за то, что она красота. А за то, что она умеет плакать.
"Давай, я буду тебя любить. А ты поплачь. Легче будет. Поплачь...", - сказал бы я, а дальнейшее придумывать не стану, потому что совсем уж личное.
НАОЩУПЬ
А хотите знать, как это бывает?
Первый звоночек - когда не хочется есть. Все вокруг есть и даже слишком много и по карману, и в любом виде, но не хочется, пропадает всякое желание, хотя прежде мог слопать слона. Ты садишься за стол, ковыряешься в тарелке, чтобы не привлекать внимания, а встаешь голодным - ты чувствуешь в желудке пустоту и - странное дело! - тебе доставляет удовольствие сознание, что ты голоден, что тебе плохо. Это второй тревожный звоночек: тебе плохо и ты желаешь продлить это состояние.
Хочется спать. Иногда ты отправляешься в постель уже в восемь вечера, а засыпаешь трудно, как будто катишься по длинному-предлинному склону. Он каменистый, шершавый, неудобный страшно, ты съезжаешь по нему, чувствуя все его неровности, и наконец наступает темнота.
Ты спишь долго, может, целую вечность, а просыпаешься с сожалением. Тебе не хочется просыпаться. И это еще один тревожный звоночек.
Снов нет. Или почти нет. Они бесцветны, эти сны. Если даже они есть, то ты уверен, что они неинтересны, и не запоминаешь их совсем. Ты сам себе иногда кажешься сновидением. Ты неохотно смотришься в зеркало. Тебе не хочется, а волосы - в порядке ли? - проверяешь, проведя по ним рукой. Наощупь.
Да, ты живешь наощупь. Вот правильное слово.
За сонливостью приходит вялость - ты совершаешь какие-то действия, но они кажутся тебе искусственными, ненастоящими, и ты боишься, что тебя поймают за руку - посмотрят странно, осудят, или удивятся. Но никто не замечает. Со стороны ты выглядишь обыкновенно, ведь все наши действия, которые представляются такими разнообразными, на деле, комбинации из очень ограниченного набора. Во всяком случае, тебе так кажется. Говорить хочется все меньше, но, чтобы не обижать, ты смотришь в открывающийся рот, и, чувствуя себя участником плохого спектакля, старательно киваешь. Если не слушать, то говорящие люди похожи на рыб. И ты тоже рыба. "Да-да, - втыкаешь ты в паузу, - конечно". А потом про тебя сообщают, что ты прекрасный собеседник, но тебе даже не смешно: зовите, как хотите.
Все - все равно. Дни вытягиваются дождливую серую ленту, а проблески чистоты и ясности даже пугают, как бывает, если выйдешь на яркий свет из темноты. Больно и ты спешишь вернуться назад. Тебе все - все равно, но ты ничем не выделяешься, и выбраться к свету заново ты сможешь, если только сам этого захочешь. Никто тебе не поможет - потому что никто не в состоянии тебе помочь, если ты сам об этом не попросишь. Депрессия - не буйство, а равнодушие. Болезнь со стертыми признаками. Излечимая, если самому понять, что состояние твое неестественно, что хватит, что надо что-то делать.
Надо заниматься физическим трудом, много гулять, дышать свежим воздухом, записаться на курс светотерапии. Есть много разных способов, ведь и людей много, а значит и их депрессий.
Я стал писать книжку. Веселую.
Помогло.
"ПЛАН"
Если бы я был героем собственного романа, которому по сюжету нужно проснуться одному этим сереньким утром, то одежды бы я себе выдал богатые и непременно в мелкий цветочек. Это потому, что одежда должна раскрывать индивидуальность, а этим утром ей положено быть мелкой, рассыпчатой и местами цветастой. Обычное желание, когда серость утренняя не сулит ясного дня, а ведь сегодня выходной, и к тому же совершенно свободный...
Встал бы я в своей цветастой пижаме. Лениво походил по квартире, умеренно припыленной, подумал бы о том, что пора рассчитать поломойку, которая обязанности свои выполняет как попало, а на критические слова притворяется глухой. Погремел бы банкой - той, что на подоконнике, в которой хранится кофе. Его, конечно, по сюжету не окажется. За кофе надо еще идти в магазин, а ведь там серость. И вообще, не в пижаме же мне идти, а для других нарядов еще время не наступило - лирический герой, которому полагается проснуться этим днем, должен быть назойлив с символом своей переменчиво-цветастой души.
И вот, не найдя ничего повкусней, заварю я ядрено-цветочного чаю, пойду к столу, лист бумажный достану, сяду и начну писать.
"План", - напишу я, задумывая не длинный, но показательный список.
"Кепка" - таким будет первое слово. За ним спрячется и поездка на метро минут эдак десять, и быстрый шаг вверх по эскалатору, потом по пешеходной улице, потом от фонтана направо, мимо кофейни, мимо тайского ресторана, мимо витрины со старыми утюгами и мимо другой, соседней, с пестрым и рваным будто тряпьем - в небольшой магазинчик, где шуршат две льстивые старушки, а на одной из полок шаткими башенками высятся мужские головные уборы. Один из них будто специально сделан для того, чтобы покрывать мою голову нынешним летом. У головного убора, который я выбрал себе летним символом, имеется короткий козырек, ткань-дерюжка и астрономическая цена. Кепка, в общем. Симпатичного фасона.
"Кино", - напишу я далее, отхлебнув чаю. Таким будет второй пункт моего "Плана". Время будет уже не раннее - около трех. А кино в половине пятого. В нем рассказывается про беременную школьницу, которая говорит какие-то занятные слова. В ожидании сеанса я прогуляюсь по улицам, думать о чем-нибудь буду. Скорее всего, о своих "волшебницах", которые все ждут своего часа - недорисованные, но для меня уже живые. Одна - дурочка с кошкой, другая - зануда сама по себе, а третья - старушка-наркокурьерша. Потом я вспомню и разговор свой про то, как не хочется заново обивать пороги, рассказывать, какие кружевные и тонкие я пишу сочинения - "натевозьмитенапечатайте"; придуманные мои мадамки послушно отойдут в тень, а тут наступит и время для фильма о беременной школьнице.
Когда я выйду из кино, будет уже темновато. Я подумаю о том, что это вечер субботы, и - повествовательной стройности ради - надо бы мне завести любовника. Ведь в романах нет ничего случайного, и раз уж я должен провести свой день без моего мальчика, который уехал исполнять свой дружеский долг, то самым правильным было бы свидание с любовником. Такая была бы у меня - романного - тайна.
Да, "любовник" было бы третье слово воображаемого "Плана". Написав это слово, все еще сидя в цветастой пижаме, я быстренько представил бы череду комических положений, какие бывают в любовных многоугольниках: там и шкафы, и пыльные пространства под кроватью, и майки одетые шиворот-навыворот. И стенания, и ссоры, и звенящая немота, да с последующим примирением, потому что воздух бывает сер далеко не всегда.
А тут и звонок должен бы прозвенеть.
- Что сегодня делаешь? - спросил бы меня приятель.
- Реализую свое право на мечту, - ответил бы я.
- Что?
А я в заключение - эдак - мрачно:
- Работаю.
ЭЗОП И МАМО
- ...У шкафа дверь отвалилась, - неохотно сообщаю я.
Шел с трубкой на кухню, запнулся, взвыл, пришлось рассказывать.
- Да, знаю я, - решительно перебивает меня мать, - Она у вас уже три месяца у стены стоит.
- Два, - я вру, потому что дверь у кухонного шкафа выпала еще полгода назад, шурупы затерялись, мне наплевать, а мальчик мой тоже только грозится.
Вот также как я сегодня - запнется и грозить начинает "да я сейчас, да как возьмусь...".
- Валька рассказала тут, - мать едва сдерживает смех, - В деревне старуха все одна. И по хозяйству, и забор приладить, козу доить. Спрашивают ее: "А сын-то твой чо ж? Не помогает?". А она отвечает, - мать громко вздыхает, а дальше испуганным шепотом, - "Пишет он. Целыми днями пишет".
- Васисуалий Лоханкин, - заключаю я, а сам думаю "спасибо вам, мамо, за эзопову прямоту".